Вовчок Марко Маша

I

Не родись ты пригож, а родись счастлив, говорят, и правду говорять истинную! Меня в молодости красавицею величали, а счастье-то мое какое! Ох, много я изведала на своем веку! Муж у меня был буйный, грозный. А вот сестра из себя невглядная была, и слабая такая, хилая, худенькая, да талан ей бог послал: муж в ней души не чаял, и деточки росли. Бывало, как приедет мой хмельной да разбушуется, выгонит меня – хоть на дворе мороз трещи, хоть дождь лей: ему нипочем, не пожалеет, – я пойду к сестриному окошечку, постою, погляжу. Сидит она с мужем, говорят

себе любовно, тихо у них да согласно. Слава богу, подумаю, хоть сестре талан вышел! Бывало, и не зайду к ним, не покажусь: что их собою печалить! Ведь догадаются, с какой радости поздним вечером брожу.

И вот сестра-то моя, живучи и в приволье, и в любви, все чахла да чахла. Настанет весна, свежая травка пробивается, ручьи журчат, солнышко блещет – людям дышится вольнее, а она сляжет: грудь болит, кашель ее душит. Да все еще подержалась бы она, может, на свете, если бы не помер муж. Ездил за дровами в ненастье; приехал – захворал да на пятый день богу душу отдал. Схоронила его сестра, и сама красного лета не дождалась.

Перед

смертью она и говорит мне: “Сестра! Вот я умираю, – будь же ты в моем дому хозяйка, моим детям мать. И им будет лучше, и тебе веселее; ведь и ты сиротеешь одинокою”.

А я тогда уж вдовой была.

Распродала я кой-какие пожитки свои да и перешла к сестриным детям. После нее двое осталось: сынок и дочка. Сын по десятому году остался, дочка по четвертому. Добрые были деточки, спасибо им! Отроду мне виду косого не показали, слова грубого не слыхала от них, покоили меня, почитали. Взрастила я их, взлелеяла, и стали они мне что родные дети. II

Брат и сестра, а не схожи были нравом, уж как не схожи! Федя был мальчик веселый, смирный, покорный, а Маша уж такая своеобычливая, такая быстрая, пытливая! Бывало, скажешь Феде: Федя, голубчик! Не делай того или другого, не ходи куды, не говори чего, – он покорится охотно, – не надо, так и не надо! И другим себе займется. А Маша допытываться станет: да отчего, да почему? И свои доводы у ней найдутся, да еще, случается, и меня-то, старуху, с толку собьет, что я виновата выйду, а она права. И ко всему-то Маша прислушивается, все замечает, все проведает: что ты ни спроси – все слышала, все знает да еще обсуждает своим умишком детским. Что это за душа у ней была зарная, живая, неукротимая! Что, бывало, задумала – уж сделает; захотела чему научиться – научится. Ну, вот хоть примерно сказать; пожелалось ей кружево плести. “Где тебе, Маша, – говорю ей, – ручонки-то у тебя какие?” А ей всего седьмой годок тогда пошел. Она все просит: покажите, научите! Я показала ей. Сидела моя девочка, почитай, что с неделю, путала-путала, просто не ела, не пила, пока не выучилась. Подходит, мне показывает, а глазенки-то так и сяют, так и бегают. Я беру усмехаючись, глянула – диву далася: ведь выплела кружево ровно, славно. И вот так-то во всем, бывало, своего добьется. А с виду тихая и не речистая.

Вот пошел Маше десятый годок. Случись мне с Федей в город поехать, того-другого припасти надо было; еду да и наказываю Маше: “Смотри, Маша, никуда не отлучись из дому; жди нас, гостинца привезем”. Она обещалась. А слово у нее, даром что детское, верное, – я спокойно себе отъехала.

Пока мы огляделись, пока закупили, воротились домой поздним вечером; в избу вошли – Маша не встречает. Окликаем ее – тихо, нету. Подождали – все нету. Пошел Федя к соседям, спросил. А соседи рассказывают: “Маша ваша все сидела подле своей избы на завалинке, с нашими ребятишками играла; а тут барыня проходила деревней, остановилась, посмотрела и спрашивает у вашей Маши: “Что это ты так расшумелась? (А они тогда в коршуны играли). Свою барыню знаешь? Чья ты?” Маша оробела, что ли, не ответила, а барыня-то ее выбранила: “Дура растешь, не умеешь говорить!” Маша так и сгорела вся, и заплакала, а барыне жалко, верно, стало: “Поди сюда, дурочка, поди ко мне! – говорит. – Что смотришь исподлобья, поди поклонись барыне!” Да видит, что Маша не идет: “Подведите ее ко мне!”-приказывает ребятишкам. Маша как бросится бежать, и не догнали. После мы ее и не видали, не выходила на улицу. А барыня старосте говорила: “Что ты таких девчонок не посылаешь хоть в саду дорожки чистить? Ты посылай!”

Пришел Федя, рассказал мне; дрогнуло у меня сердце. “Где же это Маша делась?” – думаю. А Федя сам не свой: крепко он сестренку любил. Ждали мы, ждали, думалидумали да и пошли ее искать, всю деревню обошли, окликаем ее потихоньку – нет как нет! Идем уж домой огородами соседскими, конопляниками. Вдруг как бросится к нам Маша.

Схватили мы ее на руки, поцеловали крепко: слава богу, жива, нашлась! III

– Пойдем домой, Маша! – говорю, не поминаю ей, что она напроказила, вижу – девочка перепугана.

– Дай я тебя на руках донесу, Маша! – говорит Федя, радостный такой.

Маша все обнимала нас, а тут стала вырываться.

– Пойдем домой. Маша!

Упирается: “Не пойду”.

Мы ее уговаривать. “Не пойду, не пойду. меня барыня возьмет!.” Да давай прижиматься ко мне, проситься: “Не отдавайте меня ей! Спрячьте меня!”

– Не бойся, родненькая, не бойся! Это тебя постращали только.

Кое-как уговорила ее, привела домой, успокоила да тогда уж и говорю ей:

– Маша, чего ты барыне-то не ответила? Нехорошо, дитятко!

Так она и вспыхнула вся.

– Не маленькая ты, Маша, – все увещаю, – знаешь, чай, что барыне покориться надо; хоть она и сурово прикажет – слушаться надо.

– А если не послушаешься? – промолвила Маша.

– Тогда горя не оберешься, голубчик, – говорю. – Любо разве кару-то принимать?

А Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.

– Убежать можно, – говорит Маша, – убежать далеко. Вот тростянские летось бежали.

– Ну, и поймали их, Маша. а которые на дороге померли!

– А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, – говорит Федя.

– Натерпелись они и стыда и горя, дитятко!

Я говорю, а Маша все свое:

– Да чего за барыню все так стоят?

– Она барыня, – толкуем ей, – ей права даны; у ней казна есть. так уж ведется.

– Вот что! – сказала девочка. – А за нас-то кто ж стоит?

Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?

– Неразумная ты головка, дитятко! – говорю.

– Да кто ж за нас? – твердит.

– Сами мы за себя, да бог за нас! – отвечаю ей. IV

С той поры только и речи у Маши, что про барыню. “И кто ей отдал нас? И как? И зачем? И когда? Барыня одна, – говорит, – а нас-то сколько? Пошли б себе от нее куда захотели, что она сделает?” Откуда у ней такие мысли брались, что в пору только старому человеку подумать! Отгонишь ее: “Полно тебе. Маша, молоть!” Она себе сядет, задумается, да иной раз, подпершись ручкой, так долгодолго сидит, думает.

Вдруг одним утром к нам староста на двор. Маша завидела его, побелела и отбежала в уголок. Вошел и кличет Машу на работу. “Иди, – говорит, – на барщину, красная девушка!” Шуткою хотел развеселить нас, что ли, – добрый был человек покойник, – да видит, что мы головы повесили, – и сам вздохнул.

– На меня не пеняйте, – молвил, – я сам человек подневольный!

– Иди, Маша, – говорю.

А на Маше лица нет. Крепко уцепилась за лавку ручонками.

– Не пойду, – шепчет, – не пойду!

Мы ее уговаривать, усовещивать: “Через тебя и нам достанется!” – а у нее одно слово ответное: “Не пойду!”

Что с ней сделаешь? И жалко ее укорять-то: девочка совсем потерялась. Мы отговорились: больна Маша.

Ведь доля-то наша такая, что порою поневоле слукавишь! – Горькая доля, скажу вам!

Надеялась я, что ласкою ее ублажу, и все тихонько уговаривала. Не слушается девочка!

Прошел год, другой, третий. Уж сколько мы хлопот, сколько горя набрались с этой Машей! Полоть ли огороды барские кличут, по ягоды ли господам посылают. “Не могу, – говорит Маша, – я больна!” А барыня ее помнила и все, бывало, спрашивает: “Отчего нет на работе Ивановой Машки? Больна? Чем это больна? Приведите, я посмотрю ее сама”. И водили к ней Машу сколько раз. “Чем больна?” – “Все болит!” Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. “Чтоб была завтра на работе! – прикажет. – Слышишь?” – “Слышу”, – ответит Маша, а не пойдет и завтра. Стала барыня очень гневаться, и за нас с Федею принималась, что мы Маше потакаем.

А мы сами тому не рады, сами ее увещеваем – иди! Один раз грех, точно, был, что мы слукавили, сказали, что больна, – кто ж ее знал, что за это уцепится. Стоило только Маше поклониться, попроситься – барыня ее отпустила бы сама, да не такая была Маша наша. Она, бывало, и глаз-то на барыню не поднимет, и голос-то глухо звучит у ней; а ведь известен нрав барский: ты обмани – да поклонись низко, ты злой человек – да почтителен будь, просися, молися: ваша, мол, власть казнить и миловать – простите! – и все тебе простится; а чуть возмутился сердцем, слово горькое сорвалось – будь ты и правдив, и честен – милости над тобою не будет: ты грубиян! Барыня наша за добрую, за жалостливую слыла, а ведь как она Машу донимала! “Погодите, – бывало, на нас грозит, – я вас всех проучу!” Хоть она и не карала еще, да с такими посулками время невесело шло.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (2 votes, average: 4.50 out of 5)

Вовчок Марко Маша